Yulia Vishnevets (kunstkamera) wrote,
Yulia Vishnevets
kunstkamera

Categories:

Ищем издателя

Вот, у нас есть заявка на публикацию сборника произведений Эрнста Толлера - драматурга, поэта, публициста и революционера, одного из лучших авторов немецкого экспрессионизма, до сих пор не издававшегося в современной России.




Мы хотим опубликовать лучшие драмы и стихи Толлера, его воспоминания, путевые заметки, а так же, возможно, несколько публицистических работ и некоторые письма.

Мы надеемся на помощь Гёте-Института, осуществляющего Программу содействия переводу немецкой литературы на иностранные языки. В рамках этой программы Гёте-институт компенсирует издательствам оплату работы переводчиков. О программе можно прочитать

http://www.goethe.de/uun/ang/ueb/uea/ein/ruindex.htm

План публикации:

Пьесы:
“Преображение” (Die Wandlung)
По-русские не издавалась. Переводилась и публиковалась только частично Не опубликованнный перевод: “Перевоплощение. Борьба одного человека. Пьеса в 13 картинах.” Перевод Лидии Любош. – 43 с. Машинописный экземпляр хранится в Ленинградской государственной театральной библиотеке им. А.В.Луначарского. Может быть, потребуется новый перевод.

“Человек-масса” (Masse-Mensch)
Переведена и опубликована в двух переводах:
- Адриан Пиотровский. М.-Пг., 1923. – 95 с.
- Осип Эмильевич Мандельштам. М.-Пг.: ГИЗ, 1923 (без указания имени переводчика); Собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. Письма. М.: Арт-бизнес-центр, 1997. С. 303 – 360.

“Немецкий калека” (Der deutsche Hinkemann)
Переведена и опубликована: “Эуген Несчастный”, перевод Адриана Пиотровского. Пг., 1923. – 58 с.

“Живем, бля!” (Hoppla, wir leben!)
Переведена и опубликована: “Живем, живем!” Перевод и обработка А.Н. Горлина. Л., 1928 – 175 с. Есть неопубликованный перевод: “Гоп-ля, мы живем!” Перевод Cергея Мятежного (псевдоним Софьи Александровны Апраксиной-Лавринайтис) – 181 с. Машинописный экземпляр, хранящийся в Ленинградской государственной театральной библиотеке им. А.В.Луначарского. Может быть, потребуется новый перевод.

Публицистика и мемуары:

“Юность в Германии” (Eine Jugend in Deutschland)
Переведена и опубликована: Москва, Художественная Литература, 1935. – 231 с.

“Вдоль и поперек” (Quer durch)
Заметки о путешествиях в СССР, США, Индию и Палестину. Не переводились. Quer durch. Reisebilder und Reden. Berlin: Gustav Kiepenheuer Verlag, 1930.

(кроме того, возможно:
“Правосудие. Пережитое” (Justiz. Erlebnis. Berlin, 1927)
В русском переводе (переведена избранно и плохо) – «Штурм голода. Воспоминания и наброски.», М.: изд-во «Огонек», 1926 – 40 стр. Скорее всего, потребуется новый перевод.

“Национал-социализм. Дискуссия о культурном банкростве буржуазии между Эрнстом Толлером и Альфредом Мюром, редактором Дойче Цайтунг.” (Nationalsozialismus. Eine Diskussion über den Kulturbankrott des Bürgertums zwischen Ernst Toller und Alfred Mühr, Redakteur der Deutschen Zeitung. Berlin: Gustav Kiepenheuer Verlag, 1930.) Не переводилась.

“Немецкая революция” (Deutsche Revolution)
Речь перед берлинскими рабочими в ноябре 1925 года. Не переводилась.
Rede, gehalten vor Berliner Arbeitern am 8. November 1925 im Grossen Schauspielhause zu Berlin von Ernst Toller. GmbH, Berlin: E. Laub’sche Verlagsbuchhandlung, 1930.)


Письма:
Письма из тюрьмы (Briefe aus dem Gefängnis)
Не переводились. Amsterdam: Querido Verlag N.V., 1935.

Письма Толлера из других источников: Герману Кестену, Эриху Мюзаму, Густаву Ландауэру, Сергею Эйзенштейну, Джавахарлалу Неру и другим.
Kesten Hermann. Deutsche Literatur im Exil. Briefe europäischer Autoren 1933-1949. Herausgegeben von Hermann Kesten. Wien, München, Basel: Verlag Kurt Desch, 1964.


Стихи:
Некоторое количество стихотворений Толлера переведено. Можно собрать их из разных изданий, а остальные взять из немецких сборников. Имеет смысл публиковать переводы параллельно с оригиналами.
“Песни заключенных” (Gedichte der Gefangenen)
“Книга ласточек” (Das Schwalbenbuch), 1924
“Verbrüderung”. Ausgewählte Dichtungen von Ernst Toller. Berlin: Arbeiterjugend-Verlag, 1930;
“Vormorgen”. Potsdam: Gustav Kiepenheuer Verlag.


Текст заявки


Заявка на публикацию произведений Эрнста Толлера

Прежде всего Толлер поражает какой-то изначальной, захватывающей дух чистотой. Кажется невозможным, что человек так глубоко воспринимает происходящее – и с возрастом почему-то не теряет детской искренности, позволяющей говорить только о важном. Поэтому он так естественно сделался лидером революции. И поэтому его тексты так волнуют, от них возникает волшебное чувство присутствия – как будто правда попал в увиденный им живой мир.

“Где-то хлопают двери. В комнате темно. Там спит отец, там спит мать. Уже не темно. И постели отца и матери пусты. С улицы мерцает красный свет. Трубит рожок однотонно и заунывно. Я вскакиваю с кровати, распахиваю дверь, мчусь на улицу; напротив, по ту сторону рынка, горит дом, он красный, зеленый и черный. Юля, наша кухарка, замечает меня и гонит обратно в постель.
- Отчего горит, Юля?
- Бог наказал.
- За что бог наказал?
- За то, что маленькие дети слишком много спрашивают.
Мне счтрашно, я не могу заснуть, пахнет дымом, пахнет паленым, пахнет боженькой. На другое утро я стою возле обуглившихся балок и камней, они еще горячие.
- Ни единой косточки не нашли, бедняжка сгорела в постели.
Я резко оборачиваюсь, но говоривший уже ушел. Я бегу домой, палка, которой я раскапывал золу, зажата в моем кулаке. Приходит г-н Леви. Он смеется:
- Хорошими делами ты занимаешься. Весь город знает, что это ты поджог дом Эйхштедтов.
Г-н Леви закуривает сигару и уходит. Раньше Юля говорила, что я виноват, теперь то же самое говорит г-н Леви. Я забираюсь на чердак и сижу там до вечера. А как было вчера? Я разделся, умылся, лег в постель и заснул. Нет я не умывался, я только сказал маме, что умывался, значит, я солгал. За это пожар? За это такое страшное наказание? Неужели бог такой строгий? Я думаю о картошке в мундире, о сгоревшей фрау Эйхштедт.
В комнате темно. Я лежу и прислушиваюсь. Справа от двери висит продолговатая стеклянная трубка. Мне запрещено трогать ее, горничная Анна крестится, когда вытирает с нее пыль. “Вот где сидит еврейский бог” - ворчит она. У меня стучит сердце. Я все не могу решиться. Вдруг “он” выскочит из трубки и крикнет: “Я – боженька! В наказание за то, что ты солгал…” Я не дам себя запугать, и картошки в мундире я тоже больше не боюсь, одним прыжком я подлетаю к двери, влезаю на комод, срываю “боженьку”. Я разбиваю стеклянную трубку. Я бросаю трубку на пол. “Он” не шевелится. Я плюю на нее, я хватаю ботинки и стучу ими по ней. “Он” не шевелится. Может быть, “он” уже умер? Мне легко на душе. Я собираю осколки и обрывки бумаги и засовываю их в диван, в щель между спинкой и сиденьем, завтра я буду хоронить “боженьку”. Радостный, я ложусь в постель, пусть все знают, что я убил “боженьку”.”


Эрнст Толлер – один из тех людей, судьбы которых кажутся сочиненными сюжетами – такая в них красота и обреченность. Судьбы, беззащитные перед историей, воплощающие собой что-то важное в ней. Толлер был очень цельным – кажется, и революционером, и писателем он стал просто в силу своей чистоты и смелости. Это было одно и то же занятие – бесстрашная и открытая попытка улучшить мир. Почти все его пьесы прямо автобиографичны – и вся его жизнь в результате сложилась как экспрессионистский сюжет.
Начать с того, что при рождении ему дали имя, буквально значащее Серьезный Сумасшедший, – хорошее имя для человека, писавшего на руинах сознания уходящей эпохи и сидевшего в психушке за пацифизм.
Эрнст Толлер родился в декабре 1893 года в купеческой еврейской семье – в немецко-польском городке Самочин в Восточной Пруссии. Местечковые воспоминания – чувства ребенка в повседневном абсурде, страннейшее устройство жизни, ее незаметные для взрослых сказочность и несправедливость, древние духи и огромный новый мир, который стоит за порогом и скоро разрушит этот маленький мирок. Чувства еврейского мальчика из Восточной Европы начала XX века – человека на границе миров и разломе сознания. Что-то похожее писали Йозеф Рот, Януш Корчак, Исаак Башевис-Зингер…

“Отец дарит мне щенка, ему около двух месяцев, на его белой шерсти, точно кляксы, коричневые пятна, маленький белый комочек, я могу брать его себе на колени, катать по земле, подбрасывать в воздух. Я – учитель, я называю собаку “Пук”, учу ее служить, подавать лапу и слушаться, она не слушается, я купаю ее в холодной воде – “в наказанье”, говорю я.
На другое утро собака мертва. Я зову мальчиков, рою около ледника могилу для собаки, мы торжественно несем гроб к могиле, я – пастор, я произношу речь, как учитель Зенгер, я говорю: “Собаке вовсе не нужно было умирать, она не слушалась, вот она и наказана”.
Отец зовет меня к себе: “Получено письмо из полиции, ты замучил животное до смерти, за это тебя посадят в каталажку”. “Каталажкой” у нас называется полицейская тюрьма, маленькая хибарка на бургомистровом дворе. Хибарка не имеет окон, только дверь с двумя засовами и двумя замками, в нее сажают бродяг. Жандарм Мантей ведет их за шиворот, запирает за ними дверь и говорит: “Вот так”.
Я не знаю, что ответить. Я вижу перед собой жандарма, он хватает меня, он ведет меня через весь город, мимо всех товарищей, мимо учителя Зенгера, мимо бога, который опять жив, он запирает дверь “каталажки” и говорит: “Вот так”.
Я один, я в темноте.
Мне страшно. Я прячусь. Я кричу.
Я убегу в лес и никогда больше не вернусь.”


Подростком Толлер, как водится, все больше очаровывался огромным миром, читал запрещенные книжки, отдавался разным идеям и хотел быть всем сразу. После училища, желая уехать подальше, он поступил в Гренобльский университет во Франции – где его и застала Первая Мировая. Толлер выбрался в Германию и пошел добровольцем на фронт. Тринадцать месяцев он провел на передовой – где патриотизм, идейные метания, поиски себя и прочая юношеская чепуха враз сменились собственно жизнью.

“Мы дежурим тремя сменами. Поспав несколько часов, мы покидаем блиндаж и молча бежим по размытой дороге к лесу, расположенному за третьей линией окопов. С грохотом и свистом, подхватываемыми многократным эхом, разрываются снаряды и шрапнель. Мы спотыкаемся о пни, мы прыгаем от воронки к воронке, в слякоти и жиже. Желтые вспышки снарядов выхватывают из мрака стволы, мы не поднимаем глаз к небу, мы не знаем, светят ли нам звезды или мрак висит над нами черным мешком, наконец мы находим ход сообщения и наши глаза отрываются от земли.
Мы стоим, насторожившись, в окопе; ружейные пули, мгновенно вспыхнув, зарываются в землю, жужжат рикошеты, ракеты парят в небе, заливая бледным светом проволочные заграждения, все шорохи сливаются с голосами ночи. Там вдали – вспышки орудий, мы ловим их в подзорные трубы, мы считаем секунды, пока с глухим грохотом не разрывается снаряд. Но, одолевая страх, ночь смягчает наши сердца, огромная и торжественная, она объемлет землю и людей, дыханье споконйней, медленней пульс, она уносит нас в поток вечных законов.

Однажды ночью мы слышим крики, словно кто-то корчится в неслыханных муках. Потом опять тишина. Должно быть, кто-нибудь смертельно ранен, думаем мы. Через час крики возникают вновь. И больше не прекращаются. Ни в эту ночь, ни в следующую. Обнаженный и бессловесный, дрожит этот крик, мы не знаем, из чьей груди он рвется, - немца или француза. Этот крик живет сам по себе, он взывает к земле и к небу. Мы зажимаем уши кулаками, чтобы не слышать его, ничего не помогает, крик волчком кружится в наших головах, он превращает минуты в часы, часы в года.
Мы узнали, кто кричит, это наш, он висит на колючей проволоке; спасти его невозможно, двое попытались и были убиты, сын своей матери, он отчаянно борется со смертью; какого черта он так шумит, мы сойдем с ума, если он не перестанет кричать. Смерть затыкает ему рот на третий день.”


Через полтора года Толлер заболел и был демобилизован. Но в окопах он пережил опыт, который определил его жизнь, из которого возникли и революция, и экспрессионизм, и вся остальная судьба. Это был опыт, который пережила вся Европа, устроившая безумную бойню с благими намерениями – и заставшая себя за этим. Опыт, из которого родился XX век:

“Я стою в окопе, киркой разрыхляю землю. Ее стальной наконечник застревает, я дергаю и одним махом вырываю. На нем повис какой-то слизистый моток. Наклонившись, я вижу, что это человеческие кишки. Тут был зарыт мертвый человек.
Мертвый - человек.
Почему я остановился? Почему я стыну от этих слов, почему они, точно пресс, стискивают мой мозг, почему они сдавливают мне горло и сердце? Два слова - слова, как слова.
Мертвый человек - я хочу забыть эти два слова, чтó в них, в этих словах, почему они овладевают мной и подчиняют меня своей власти?
Мертвый - человек.
И вдруг – как будто свет отделятся от тьмы, смысл от слова – я постигаю простую истину "человек", забытую мной, зарытую и засыпанную землей, - родное, единое и объединяющее.
Мертвый человек.
Не "мертвый француз".
Не "мертвый немец".
Мертвый человек.
Все эти мертвецы – люди, все эти мертецы дышали, как я, у всех этих мертвецов были отцы, матери, жены, которых они любили, земля, на которой они жили, лица, выражавшие радость и горе, глаза, видевшие свет и небо. В эту минуту я осознаю, что был слеп, потому что сам себя ослепил. В эту минуту я наконец понимаю, что все эти мертвые французы и немцы были братьями, и что я - их брат.”


С фронта Толлер едет в Берлин, где видит, как растерянная интеллигенция беспомощно обсуждает кризис немецкого духа. Пораженный ее слепотой, он становится близок к радикальному оппозиционеру Максу Веберу.

“В выражениях, угрожающих его свободе, его жизни, он обличает язвы империи. Главным носителем зла он считает кайзера, он называет Вильгельма II дилетантствующим пошляком. Слушая эти смелые слова, молодежь начинает понимать, что стоит между ней и Вебером. Молодежь восстает против чего-то большего, чем кайзер, она добивается чего-то большего, чем реформа избирательного права. Она хочет создать новый фундамент, она верит в то, что с изменением внешнего порядка изменится и сам человек.”

Пытаясь продолжить учебу, Толлер отправляется в Гейдельберг. Там вместе с другими студентами он вскоре создает антивоенную организацию - “Культурно-политический союз немецкой молодежи”. Это открытый мятеж, на который мало кто решался. На Союз тут же обрушиваются обвинения в измене родине, военные власти Германии запрещают его, членов отправляют на фронт, а Толлера сажают в военную тюрьму. Потом стараниями матери, не верившей, что ее сын “изменник”, Эрнста переводят в психушку, где он долго не выдерживает и добивается обратного перевода в тюрьму.
Выйдя на свободу, Толлер едет в Мюнхен, где вспыхнула антивоенная забастовка. Он знакомится с лидером независимых социал-демократов Куртом Эйснером, помогает рабочим сочинять декларации, читает на митингах свою первую пьесу и невольно становится одним из лидеров стачки. Он был очень жарким и искренним человеком, не замечал перегородок между людьми – и этим ломал их. Он заражал людей своей позитивностью, говорил с ними о личных и гораздо более важных вещах, чем они привыкли, о человеческой натуре и прозрении, помещал их в реальность, где возможны настоящие изменения и поэтому есть надежда. Это было само по себе революцией. Через много лет Лион Фейхтвангер писал:

“Толлер обладал редким даром увлекать людей. Он любил их, и люди чувствовали это, они чувствовали, что слова, слетавшие с его губ, шли из сердца. Я помню утро, когда мы с ним посетили одну из женских школ Лондона. Его английский был в то время еще далек от совершенства, но с каким мастерством и чувством рассказывал он детям выдуманные им истории, как он сам превращался в ребенка и как они, несмотря на непривычное произношение, жадно ловили каждое его слово, смеясь и плача, потому что он сам смеялся и плакал.”

Забастовка вызывает большой отклик на фронте, солдатские бунты и братания. Толлера снова сажают в тюрьму, якобы за дезертирство.

“Тюрьма полна дезертиров; чтобы выкроить место для новых арестантов, солдатам предлагают на выбор: фронт или исправительный дом. Часто заключенные ищут спасения в смерти. Осколками стекла они вскрывают себе вены, разрывают простыни и свивают из полотнищ веревки, бросаются в каменные пролеты лестниц. Я никогда не забуду пронзительного животного вопля, ворвавшегося однажды утром в мой сон; я вскочил и тоже закричал и, чужой самому себе, кричал и кричал, не переставая.”

Во время прогулок по тюремному двору у Толлера складываются стихи - будущая книга "Песни заключенных". В 1918 году, выйдя из тюрьмы, он заканчивает начатую еще в окопах свою первую пьесу “Преображение”, где описывает пережитое на фронте потрясение, - одну из главных пьес немецкого экспрессионизма. “Преображение” сразу становится очень популярным, его множество раз ставят в Берлине – кажется, что в нем Толлер выразил что-то самое важное в экспрессионизме: бунт человека против собственного безумия. До какого-то момента устройство жизни было кривым отражением человеческой натуры. А в начале XX века подступили времена, когда человек увидел, что не понимает, почему все устроено так, а не как-то совсем по-другому. И очень сомневается в самой своей способности что-то понимать. Все вроде логично, но простой человеческий смысл отсутствует. Появилось ощущение абсурда.
Попыткой вырваться из этого ощущения, кажется, и стала Первая мировая война. Устроив бойню, Европа столкнулась с тем, чего боялась, – застала себя за бессмысленным грязным убийством, увидела кошмар своего подсознания. Это был очень глубокий катарсис – особенно в пережившей поражение Германии. Мир рухнул, обанкротился, старая Европа разрушилась. Все остались у разбитого корыта, осознали свою слепоту и беспомощность, эфемерность своих представлений и тупость лозунгов. Очень многие почувствовали, что жизнь нужно устроить как-то совсем по-другому. Что человечество зашло в тупик, все кончилось ужасной войной, и вообще непонятно, как после такого может быть устроен мир. Царило знакомое нам по перестройке ощущение, что ничто уже не будет, как раньше, и возможно все. Каждая пивная была дискуссионным клубом, везде слушали стихи и речи, и думали, что вот сейчас откроют выход.
В эти времена и родилось революционное искусство, экспрессионизм. А вместе с ним и все искусство XX века. От старого оно, кажется, отличается именно отсутствием веры в адекватность человеческого разума. Но экспрессионизм - это самый искренний и непосредственный этап модернизма – который дальше в своем сумасшествии делался все хитрее. Это первый крик человека, который увидел, что он безумен.

Как писал Герман Бар: “Человек хочет снова обрести себя. Машина отобрала у него душу, а теперь душа снова хочет в него вернуться. Все, что мы переживаем, - это великая борьба за человека, борьба с машиной. Мы больше не живем, нас живут. Никогда еще время не сотрясалось так от отвращения и страха смерти. Вся наша эпоха – это один крик страждушего, и искусство кричит вместе с ним. Оно плачет по духу: это – экспрессионизм.”

Экспрессионизм имел дело с человеческой натурой, вырвавшейся наружу во время войны, вылезшей из-под социальных привычек. С чувствами человека, которого новый мир обрек на эмоциональный контакт с массами, контакт, в котором нет никакого общения, в котором человек одинок и которого он сам не сознает. Война дала людям увидеть его – может быть, для этого она и началась. А экспрессионизм хотел, чтобы каждый пережил эти чувства и понял, что он в них совершенно один – и такой же, как все остальные.
Вместе с тем появилось ощущение, что теперь, когда все рухнуло, этот один человек, сам по себе, может что-то сделать, создать новую жизнь. Потому Толлер и другие революционеры и надеялись на пролетариат – они видели в нем голых людей в экзистенциальной чистоте, способных создать что-то новое.

Тем временем война кончается, в ноябре 1918 в Германии происходит революция, кайзер бежит в Голландию, в Пруссии к власти приходят быстро правеющие социал-демократы. Рабочие советы дважды поднимают восстание, в Берлине идут массовые забастовки и уличные бои. Оба восстания подавлены, военные убивают Карла Либкнехта и Розу Люксембург, захватывают Гамбург и Бремен, где взяли власть рабочие. Побеждает реакция.

В то же время в Баварии к власти приходят левые социалисты во главе с Куртом Эйснером, провозглашается Баварская республика. Толлер едет в Мюнхен, помогать Эйснеру, но того вскоре убивает офицер-монархист. На волне возмущения в начале апреля власть берут советы – и Толлер в свои 24 года становится одним из лидеров республики (вместе с другим хорошим писателем Эрихом Мюзамом, философом-анархистом Густавом Ландауэром и русским большевиком Евгением Левине). В ней, естественно, царит хаос, в правительство попадают проходимцы и сумасшедшие. Толлер отчаянно пытается что-то сделать – но это не Россия, где к власти пришли большевики с их нетерпимостью, железной дисциплиной, ЧК и расстрелами, - поэтому получается плохо.

“Образовалась партия революционных обывателей, она требует ареста всех своих личных врагов, былых братьев по кегельбану и коллег по ферейну. Непризнанные реформаторы предлагают свои проекты оздоровления человечества, дело их жизни, осмеиваемое десятками лет, - порукой тому, что теперь-то уж земля наверняка превратится в рай. Одни видят корень зла в потреблении вареной пищи, другие – в золотой валюте, третьи – в употреблении лишенного пор нижнего белья, четвертые – в машинном производстве, пятые – в отсутствии декретированного законом единого языка и единой стенографической системы, шестые обвиняют во всем универсальные магазины и половое просвещение…”

Берлин не признает Советскую республику и посылает в Баварию войска. Кайзеровские генералы, ненавидящие красных, бросают на Мюнхен огромные силы с артиллерией и бронепоездами – отыграться за проигранную войну и революцию. По всей стране ведется шумная агитация и вербовка людей в карательные части – которые в результате состоят из сброда. Начинается гражданская война. Толлер становится руководителем обороны – что, конечно, было нелепо при его пацифизме. Он изо всех сил старался обойтись без лишних жертв, вел переговоры, никого не расстреливал, отпускал пленных солдат домой и т.д. Даже его главная военная победа – взятие Дахау – случилась из-за того, что провокатор передал войскам ложный приказ о наступлении. Мюнхенские коммунисты все время пытались оттеснить Толлера, требуя жестких мер, экспроприации и наступления на фронте. Ленин написал баварскому правительству письмо с советом побольше расстреливать, брать заложников и дурачить рабочих популистскими мерами. Толлер в ответ говорил, что его интересует не революция кровью, как в России или Берлине, а революция любви. За все время в Мюнхене были расстреляны только десять человек – это было сделано без ведома Толлера, и он потом очень тяжело это переживал. В результате такой политики, внутренних склок и неравенства сил (несколько тысяч рабочих против 60-тысячной армии) советская республика продержалась только месяц.

“Советская республика обречена. Моя политическая неопытность не позволяет мне сказать рабочим беспощадную правду о положении дел. Нет большего преступления для политического деятеля, чем замалчивание правды, он обязан говорить правду, как ни страшна она… Мы не имеем права призывать рабочих к борьбе, которая приведет к неминуемому поражению, к бессмысленному кровопролитию. Покуда противник не знает, как мы слабы, покуда мы обладаем хоть видимостью власти, мы должны спасти для рабочих то, что еще можно спасти.
Коммунисты тоже знают, что наше положение безнадежно, но они настаивают на решении вопроса оружием, они надеются, что поражение вызовет могучие революционные взрывы, сплотит и активизирует пролетиариат. Я ухожу с поста командующего армией, я больше не в состоянии нести ответственность за совместную работу с исполнительным комитетом, политику которого отвергаю. Заводские комитеты не знают истинного полождения дел, молчать далее опасно.”


Толлер считает, что республика должна пойти на переговоры и самоликвидацию – с тем, чтобы уберечь рабочих от расправы, сохранить советы и возможность для продолжения борьбы. Его возмущает, что коммунисты призывают людей защищать то, что нельзя защитить, решают за них, жить им или умереть. Он говорит рабочим, что “люди, занимающие руководящие посты, представляют опасность для самой идеи советов”. Толлер уходит с поста командующего и становится рядовым красноармейцем.

Первого мая белые взяли Мюнхен и устроили чудовищный террор. Многие сотни невинных людей были убиты – не говоря уж о руководителях республики. Евгения Левине расстреляли. Но Толлеру повезло – несколько месяцев он скрывался у разных незнакомых людей. А когда его нашли, беспредел уже поутих - Толлера осудили на пять лет тюрьмы.

“Сотни политических заключенных сидят в Нидершэненфельде. Большинство надеется, что они просидят тут недолго, новая революция освободит их завтра, послезавтра, на той неделе. Стоит газетам сообщить о какой-нибудь стачке, как они уже начинают мечтать, что она превратится во всеобщую забастовку, которая откроет ворота тюрьмы. Кто посмеет в этом усомниться, на того обрушивается бешеная ненависть всех остальных.
Первые месяцы заключенные живут в братском единении, они делятся пищей и деньгами, чувствами и мыслями, их охватила потребность исповедоваться. Все должны знать все друг про друга, они обнажают сокровеннейшие уголки души, они показывают друг другу письма жен и матерей. Вскоре один узнает другого, его жизнь, метод его мышления, механику его чувств, его запах и звук его голоса, он знает, как он ответит на любой вопрос. Если вначале каждый старался любовно проникнуть в душу товарища, то теперь он сыт близостью ближнего, он не выносит его, он попрекает его тем, что тот когда-то доверил ему, заточение делает его больным, одиночество – злым.
Действительность – кошмар, ее отталкитвают, только прошлое стоит того, чтобы о нем говорили; каждый день, каждый час с начала революции оживает вновь, мы опьяняемся давно забытыми боями, давно истлевшими словами, давно умершими чувствами.”


В тюрьме Толлер написал свои лучшие экспрессионистские драмы – “Человек-Масса” и “Немецкий калека” (а также пьесы “Разрушители машин”, “Освобожденный Вотан”, “Месть осмеянных любовников”) и несколько сборников стихов. Ромен Роллан писал об этих стихах:

“Он не предается горечи отчаяния, которое сушит и уродует души, – он видит, как расцветает во мраке освободительная песнь бытия, не знающего границ. Обнаженные нервы болезненно, судорожно реагируют на мелейшее соприкосновение с внешним миром. Сумеречные тени и отблески заката оживляют тюремную камеру пьянящими плясками; все наполняется жизнью и движением; целая вселенная бурлит в узком пространстве камеры, где под равнодушным взглядом суровых стражей сидит узник. Он обрел дивную способность воплощаться во все, что его окружает. Таинственные гостьи – Скорбь и Любовь – научили его познавать сущность вещей. Он чувствует себя братом этих маленьких пленниц, братом вот этой девушки – будущей матери, проходящей по тюремному двору, братом даже своих стражей. Более того, он брат всего сущего, ибо все есть жизнь – дождь, камни, увядший цветок, весенняя зелень, пробивающаяся сквозь грязь тюремного двора и все привычные знакомые предметы, которые попадаются ему на пути и приветствуют поэта во время прогулок по камере.”

Толлер становится самым знаменитым немецким драматургом и политзаключенным. Его пьесы безостановочно идут в Германии, спектакли превращаются в стихийные митинги. Драмы переводят на многие языки, ставят лучшие режиссеры авангардного театра, такие как Эрвин Пискатор и Всеволод Мейерхольд. В 1919 году в Берлине спектаклем “Преображение” открывается специальный экспрессионистский театр “Трибуна”.

“Театр виделся экспрессионистам "духовным братством", причем в это братство включались теперь и зрители. Так они противопоставляли театр общей разобщенности и враждебности. В 1919 году в Берлине был открыт театр "Трибуна", и в манифесте, предшествующем этому событию, было сказано: "Вместо противоестественного разделения сцены и зрительного зала должно возникнуть живое единое художественное пространство, объединяющее всех. Мы не хотим иметь публику в привычном смысле слова, мы хотим иметь общину "."
"Герои этих спектаклей существовали в полном одиночестве, а все, окружающие их, все они были против них - догматики-отцы, самодовольные буржуа, трусливые мещане, тираны, город и природа и даже Бог и дьявол. Но при этом герой спектаклей сохранял в себе человечность, которую утратило большинство людей. Конечно, в таком герое было мало индивидуальных черт. Для театра не имело никакого значения, какой цвет глаз у героя, какой у него тембр голоса, но интересовало прежде всего, как этот человек-герой реагирует на страдания и несчастья, на боль и холод.”
“Существуют моменты, — писал Пауль Корнфельд, — когда мы чувствуем, как безразлично все то, что мы можем сказать о том или другом человеке”. Характер рассматривался экспрессионистами как атрибут повседневности. Человек интересовал экспрессионистов в момент наивысшего напряжения духовных сил. Как шелуха, спадала с него оболочка обыденного. Актер, выступавший в спектаклях по пьесам Толлера или Унру, стоял перед сложной задачей: он должен был убить в себе присущую ему характерность. Облаченный в серые бесформенные одежды, не похожие на костюмы какой-либо эпохи, он становился сжатой пружиной, готовой распрямиться в единственном возможном направлении.”
“Оформление сцены было простым: недвижные ширмы с заостренными кверху углами создавали фон для действия. Кульминацией спектакля были иногда совсем неожиданные сцены - в "Преображении" это была сцена на кладбище и танец скелетов на костылях. Сценическая площадка при этом освещалась зеленым мигающим светом, на лицах актеров был белый грим, высвечивалась колючая проволока, опутывающая кладбищенские кресты - все это создавало впечатление призрачной фантастической картины.”
“Чудовищно фантастический парад полуживых солдат; жалкие обломки людей, выстроившиеся в госпитале под слепящим светом прожектора, чтобы получить свидетельство о полной пригодности для фронта; поднявшиеся из могил возле брошенных окопов, где-то на нейтральной полосе мертвецы. Враги и союзники, офицеры и рядовые — они теперь неотличимы. Только один скелет прячется в тени. Это девушка, когда-то изнасилованная солдатами. «Долой стыд!.. — кричат мертвецы. — Вас изнасиловали. Господи, ведь и нас тоже!» Начинался общий танец — одна из бесчисленных плясок смерти в произведениях экспрессионистов.”

На самом деле это были вообще не спектакли, а мистерии, коллективные сакральные действа, изменяющие человека. Война спустила Толлера к таким экзистенциальным глубинам, к какому-то древнему состоянию сознания, где действительно происходят изменения в человеке-человечестве. Они происходят прямо сейчас – когда человек в него попадает. Если ты хочешь измениться, то меняешься в этот момент, это нельзя отложить. Пьесы Толлера – стенографированный мистический опыт – вели людей туда, где они могли измениться. Это было что-то более глубинное, чем искусство и политика, коллективное художественное действие, полное доверия друг к другу. Толлер писал:

“То, о чем мы мечтаем – это глубочайшая общность между сценой и публикой, общность жизнеощущения, пламенное единство всех действующих – а действующими зрители являются точто так же, как и актеры. Если играющие создают произведение своими словами, то зрители творят силою их любящего сердца, волей, сопротивляющейся судьбе, красотою их мечтающей души. Общность становится посредником, и одухотворяя произведение своим дыханием, она черпает из него глубокие, таинственные силы – ее собственные силы, очищенные от повседневной мути.”

Когда Толлер вышел на волю, ему было 30 лет. Он был знаменит – но его ждало разочарование. За пять лет Германия изменилась, времена катарсиса, открытости и поиска прошли, все смирились с тем, что есть, революция, строительство нового мира уже никого всерьез не интересовали. Об этом Толлер написал последнюю из своих лучших пьес – “Живем, бля!”
Дальше Толлер писал реже – все больше отдаваясь политике. Он сочинил еще несколько пьес – “Слепая богиня”, “Огонь из котлов”, “Чудо в Америке”, “Мира не будет”, “Пастор Халь” – но они по большей части были публицистично-антифашистские и выходили скучнее, чем ранние вещи. Для экспрессионизма нужен был новый катарсис, а его не было.
Главным делом Толлера стала борьба с фашизмом. Глубоко чувствуя коллективное сознание, он раньше других понял, что такое фашизм – загнанное вглубь разочарование, слепое действие человека, потерявшего связь с собой. То, как он про это сказал, удивительно напоминает наш недавний опыт:

“Научили ли чему-нибудь людей жертвы и страдания, поняли ли они смысл и урок и ответственность тех времен?
Республиканцы [то есть демократы, либералы], предавшие республику [демократию] ее врагам. Доктринеры, за хитроумными спорами упустившие указать народу большие и ясные цели. Фетишисты экономики, называвшие моральные силы народа, жажду свободы, справедливости – пережитками.
Нет, за эти пятнадцать лет они ничему не научились, все забыли и ничему не научились. Опять у них не хватило сил, опять они потерпели крушение. Они тешили народ обещаниями изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, покуда он, устав от утешителей, не стал искать утешения в безутешности.
От лжепророков ждет народ избавления, не от собственного прозрения, собственной работы, собственной сплоченности. Он ликует при виде оков, которые он сам себе кует по слову диктатора, за чечевичную похлебку показной мишуры он продает свою свободу и жертвует разумом. Ибо народ устал думать.
Врачам известно, что в человеке, которого потрясают физические и душевные кризисы, который не может найти выхода, чего-то ждет, не имея плана, что в этом человеке пробуждается жажда смерти.”


Еще в тюрьме Толлер написал пьесу “Освобожденный Вотан” с безумным парикмахером, выглядящим как сатира на Гитлера. То, что писатель говорил в 30 году, кажется пророчеством: “Европу ждет царство фашизма, которое кончится ужасной войной”. Он говорил, что Гитлер, получив власть, никогда ее не отдаст, что оппозиция будет бессильна перед государством. Но тогда Толлер кричал в пустоту, его популярность упала, он был человеком вчерашнего дня. Фашизм не казался бюргерам таким уж опасным. Единственные, кто внимательно слушал Толлера, были сами наци, для которых он был воплощением врага.
Интересуясь всеми попытками строительства новой жизни, Толлер много ездит – и в 1930 выпускает книгу “Сквозь и поперек” про путешествия в СССР, Америку, Индию и Палестину. В СССР Толлер приезжал дважды - в 1926 и 1934 годах. Советская Россия, к которой Толлер относился очень доброжелательно, его, конечно, удивила. Виктор Серж вспоминал про это:

“Что я не могу передать, так это атмосферу гнетущей тошнотворной глупости на писательских собраниях, сведенных к ревностному служению власти. Между нами сидел Эрнст Толлер, недавно вышедший из баварской тюрьмы. Ему отрывками переводили одуряющую речь и его большие черные глаза на лице, полном силы и спокойствия, выражали растерянность. Конечно, мятежный поэт представлял себе советскую литературу несколько иначе.”

В ночь поджога Рейхстага в квартиру Толлера ворвалось гестапо – ареста и убийства он избежал только потому, что накануне уехал выступать в Швейцарию. (У нацистов остался весь архив писателя. Если он сохранился, то после войны его вместе с другими архивами гестапо могли вывезти в Москву. Есть вероятность, что он до сих пор лежит среди гор неразобранных нацистских документов в московском архиве.)
Из Швейцарии Толлер переезжает во Францию, Лондон, а затем в Штаты. В 1933 году, в эмиграции он выпускает одну из лучших своих книг – воспоминания “Юность в Германии” (которую мы цитируем).
В изгнании Толлер становится лидером немецкой оппозиции. Он ведет антифашистскую агитацию, пытается объединить беженцев, всячески помогает им, выбивает визы, виды на жительство и разрешения на работу. Сам он, надеясь донести свои идеи через кино, устраивается сценаристом в “Метро Голден Майер” – поэтому не бедствует. Но пишет Толлер мало – он был слишком темпераментен, чтобы в отрыве от своей публики тратить время на искусство, его увлекала жизнь сейчас. Лион Фейхтвангер писал:

“В Эрнсте Толлере жизнь била ключом. Стоило побыть в его обществе в течение часа, чтобы совершенно захлебнуться в потоке планов, проектов пьес, рассказов, эссе. Сколько кампаний помощи отдельным людям, группам лиц, целым народам зарождалось в его голове. С каким жаром окунался он в эти дела и с какой страстью доводи
Subscribe

  • И еще про выборы

    Вышел в сокращенном виде мой репортажик про то, как в Германии все по-другому с выборами В ресторане «Боннер Штубе», гнезде христианских…

  • Репортеры вдоль границ: МЕДНЫЕ ТРУБЫ

    А вот угадайте, как будет по-сербски "кинематограф": – синематограф; – дикобразина; – биоскоп. Правильный ответ - в сербских заметках…

  • Статья про Боснию

    Вышел мой репортаж про то, что будет, если гопники, хипстеры и кавказцы начнут отрезать друг другу уши и яйца. Причем тут Босния - поймете, если…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 6 comments